«ДРУГ МОЙ ДАЛЕКИЙ, ВСПОМНИ ОБО МНЕ…»

Но в жизни есть такая глубина,
Что разуму живущих недоступна,
Лишь иногда знать о себе она
Дает внезапно листьев дрожью крупной,
Нависшим небом, океаном сна,
Суровым ветром, о лицо истертым,
Полетом птиц… Есть в жизни глубина.
Ее понять дано, быть может, мертвым.
Поэт Евгений Дубнов

Быть может, только сейчас, когда он так далеко от нас, ему откроется тайна той глубины, которую он искал, суть подаренной жизни, красоту и боль которой он чувствовал.

Никогда я не была так близка к нему, моему брату, как сейчас. Я возвращаюсь к его стихам, написанным давно и совсем недавно, читаю и перечитываю их. Задумываюсь над его последними правками, порою спорю с ним и думаю, что нет, здесь должно было быть иначе. Порою строки вычеркнуты, а над ними другие и третьи. И я ищу и думаю вместе с ним. Своей памятью он возвращает меня далеко назад, и я вижу его мальчиком.

Таллин, жизнь начиналась
округленно распахнутым удивленьем,
близким запахом моря.
И тогда, в летний вечер,
пятилетним ребенком
ты отправился на поиски его
и дошел до морской базы.
Там, ворота пройдя, ты картину смотрел
вместе с матросами,
рядом с самой водой…

Помню этот вечер и неутихающую тревогу всей семьи, и маленького нашего брата, которого неожиданно привели матросы. Он был очень уставшим, но свои впечатления от встречи с морем не мог забыть. Я видела, как моментами он возвращается к ним, и тогда лицо его становилось задумчивым, и он словно отъединялся от всех. В шесть лет он начал писать стихи. Но вдруг порвал все написанное. «Они плохие», — сказал он мне. И больше к этой теме не возвращался. Первое его стихотворение было опубликовано в «Пионерской правде», когда ему исполнилось пятнадцать лет. Спустя много лет в одном из стихотворений он воссоздал этот эпизод своего детства:

Провожать корабли ты пришел неизвестно куда
Без зонта и плаща.
Мальчик, худенький мальчик…

Море… Он искал его всегда, всю жизнь. Возвращался к нему постоянно.

Погребает гребни берег, весь в слезах,
Саван пены истлевает на глазах,
И опять приподнимается волна,
Чтобы выполниться мерою сполна,
Чтоб упасть и берег смертью напитать…
Я всегда мечтал о море написать —
О его непримиримости, о том,
Сколько волн и грозной жертвенности в нем.
Я на взморье мог без устали смотреть,
Как серебряную солнечную сеть
На мельчайшие ячейки рвет прибой
Мускулистою упругою рукой.

Наше детство и юность связаны с морем. И память сближает нас, наши воспоминания. Читаю его стихи, и они словно возвращают меня к тому же берегу, к тем же прожитым мгновениям. И я, как и он, вспоминаю Таллин и Ригу, будто слышу обращенный ко мне вопрос: «А ты помнишь?»

Помню ли я?

Слово может разбудить память. Только надо его найти, это слово. «Бредил морем я, как школьным силачом, / Бредил братом, дна коснувшимся в пути…»

Вот и все о трагедии семьи, внезапно потерявшей сына и брата, «дна коснувшимся в пути». Смерть старшего брата оставила в его памяти неизгладимый след.

«Искусство — это борьба человека со смертью, его попытка отстоять себя перед лицом собственной смерти. Так на протяжении многих лет я подходил к своему творчеству», — сказал он в одном интервью. В 1984 году вышла его вторая книга стихов «Небом и землею», посвященная памяти нашего покойного брата.

И я понимаю, как он был раним, как сильна была в нем память. Я словно проникаю в глубину его души. Прошлое жило в нем и с ним.

Но жизнь побеждала: красота ее, свет, окружающая его природа, музыка… Он навсегда оставался тем полным любопытства к жизни, чутким ко всему происходящему, каким был тогда, в свои пять лет, когда пришел провожать корабли. И спустя десятилетия я прочту эти строки:

Я скажу, от себя не таясь,
Что еще продолжается связь
С тем до слез непорочно-простым
Детским миром травы и листвы…

Он словно чувствует себя частицей мироздания:

Я сливаюсь с криком птиц и стоном
Сосен в их вершинах утомленных,
В их больших натруженных вершинах…
……………………………..………………
Я биеньем сердца бег оленей
Различаю в шорохах вселенной.
Я, к земле прикладывая ухо,
Слышу, как она вздыхает глухо.
Вот еще мгновенье — и я слышу
Бога…

Раздумья Евгения о жизни глубоки: «Человек должен делать усилие, чтобы ощутить своей душой следы божественного, воспринимать духовное».

Одно из его стихотворений начинается словами: «Дыханьем дух был создан, речью — тело».

Тайна нашего существования в этом мире. Тайна жизни и смерти. Тайна времени: «Я стоял в саду и слушал время, / Что всходило от корней к листве».

Тайна рождения поэтического слова:

Каким должно быть слово,
И страстно и сурово,
Кипящими мазками,
Горящими смычками?
Упрощено и сложно,
Оправдано и ложно,
Земной оси основа,
Каким должно быть слово?

И вновь те же беспокойные раздумья о смысле жизни:

Вдоль степенных, достойных, медлительных рек,
                                                                                что словно желают
Успокоить, напомнить, что ты —
                                                           путешественник, странник…

Рассказывая об одном своем путешествии, он вспомнил образ чайки. «Чайка в Талмуде — символ беспокойства духа при пересечении моря житейских невзгод.

А вообще тема путешествия — символическая в искусстве. Есть путешествия в пространстве, во времени, и есть путешествие духа».

Я спросила тогда: «Чем было для тебя это путешествие?» Он ответил: «Путешествием духа».

Мы говорили с ним о конкретном путешествии, но слова эти были глубже, он невольно сказал обо всей своей жизни. Неслучайно в одном из многих отзывов на его поэзию я нашла слова, которые меня особенно впечатлили: «Собственный, ни на кого не похожий голос… настоящее путешествие духа» (Генри Гиффорд, профессор Бристольского университета).

О чайках он написал первое стихотворение в 19 лет.

Этой ночью я думал о чайках,
Исчезающих в красном закате,
И слышал их хриплые крики.
Я думал о чайках,
Спящих безмятежно, как дети,
И видел их белые спины,
Когда они покачивались
На ленивых волнах.
………………............………………
Этой ночью я думал о Земле,
И слышал ее голоса,
И оставался наедине с ней…

Теперь я понимаю, почему образ чайки так любим им. Беспокойство духа пробудилось в нем слишком рано…

Ему было 17, когда он уехал учиться в Москву. Его, еврейского юношу, Латвия как своего представителя отправила учиться в Московский университет имени Ломоносова. Он был гордостью школы. Так однажды сказала мне его учительница. Но еще до отъезда он заинтересовался Библией, комментариями к ней, Талмудом, еврейской философией. Возвращаясь в прошлое, невольно вспоминаю родителей: отца-журналиста и маму, выросшую в религиозной хасидской семье. В духовном плане они были далеки друг от друга. И вновь поражаюсь силе ее характера, вспоминая, что в шестидесятых годах прошлого века брат прошел обряд бар-мицвы, еврейского совершеннолетия, и читал на иврите главу из Библии, выпавшую на его тринадцатилетие. Смутно помню учителя иврита, очень пожилого человека, с которым иногда встречалась в дверях нашей коммунальной квартиры.

Во время бар-мицвы — она проходила в Рижской синагоге — мы, сестры, стояли на улице. Внутри, кроме родителей, были лишь те, кто не раз доказал свою верность тайно происходящему в этих стенах…

За разрешение на репатриацию мама боролась несколько лет. Когда она, казалось, чудом его получила, откладывать выезд было нельзя. Брат уезжал, не закончив университет и выбранный им факультет психологии. И хотя он мечтал об Израиле, расставание с привычным миром ему далось нелегко. Спустя годы он выразит свое чувство:

С кем все это было, как давно,
Небо, запах моря и трава,
Больно, возвращенья не дано,
Как опять кружится голова.

И тут же, будто споря с собой, возвращая себя к реальности: «Но зачем давно ушедший мир / Воскрешать, вытаскивать на свет?»

Мы расставались с ним в годы, когда человек ищет себя, свое призвание, а встретились спустя десятилетие. Об этом периоде я узнаю по старым вырезкам из газет и журналов. Что-то сохранилось в его архивах, что-то я находила сама и с помощью его друзей. Каждая такая встреча с ним словно открывала какую-то страницу его жизни. Он был очень педантичен. Хранил открытки, фотографии, письма друзей. Самые первые свои рассказы и стихи. В небольших записных книжках — впечатления о встречах. Наброски рассказов. Летящие, будто догоняющие друг друга буквы.

Читаю и надолго возвращаюсь в прошлое. Вот снова он, хотя это герой короткого рассказа…

«…взморье это было ветреное и широкое». И в конце, подобно вздоху:

«Так проходят годы, и мы уже не чувствуем ветра, несущегося по взморью и сыплющего чистым песком, не можем пройти по удивительному пространству побережья рано утром; мы уже не видим моря».

Вот сбереженная им, пожелтевшая от времени аккуратная вырезка из газеты на иврите. «Молодой поэт из Риги Залман Дубнов в течение целого часа беседовал с Любавичским ребе о Зигмунде Фрейде и о свободе выбора в иудаизме».

На отдельном листке — наброски мыслей об этой встрече. И не раз в трудные моменты жизни брат обращался за советом к человеку, оставившему глубокий след в его душе. И всегда получал ответ. Воплощал ли он его советы в жизнь? Творческая, увлекающаяся натура, он часто шел за порывом своей души… Он был поэт, и это, а не логика жизни, вело его.

Трижды он был лауреатом премии президента Израиля Залмана Шазара. И дважды — Тель-Авивского фонда искусств и литературы. Об истории первой премии писали на иврите и на русском. Кто-то переслал Залману Шазару стихи молодого поэта Залмана (Евгения) Дубнова о Иерусалиме. Президент знал русский язык. Стихотворение глубоко взволновало его, особенно последние строки:

Нижнюю кромку одежды твоей теребя,
Ерусалим, я бы мог умереть за тебя…

Это было одним из первых его стихотворений о Иерусалиме, точными деталями он сумел передать древность города и чувства, которые он у него вызывает:

Ночь, ни души, только ветром разносится страх,
Ветер идет по мечетям, шуршит на коврах,
Роется в царских могилах, приветствует прах,
Треплет, забывшись, траву в Гефсиманских садах.

Как непохожи и как светлы его стихи о Иерусалиме, написанные в последующие годы. Мой брат был влюблен в этот город и, подобно влюбленному, открывал в нем ему одному видимые черты.

Миндаль цвел всюду, почки набухали 
Оливкового цвета, и ветвей
Рост быстрый новых шел, и плод скорей
Созреть старался, чтоб благословляли
Его на праздник...

Вот небольшое интервью в первых номерах журнала «Сион», некогда популярного в Израиле. На фотографии брат через три года после репатриации. Совсем молод. Лицо освещает улыбка. Он рассказывает о себе. Печатался в «Гранях», «Русской мысли», «Новом русском слове», в журналах «Время и мы», «Современник», в израильской прессе на русском языке.

Английским владеет свободно, но писать на нем все же тяжело. Вспоминает, что встречался с двумя крупнейшими израильскими поэтами: Авраамом Шлёнским, незадолго до его смерти, и Эзрой Зусманом. Для них русский язык был родным, и всё же они стали писать на иврите. Они убеждали его, что переход возможен.

«В иврите, — пишет он, — есть мудрая рациональность, пророческая мощь и патриархальное благородство. Мне хотелось бы на нем писать. И я надеюсь, что когда-нибудь это удастся».

Нет, этого не произошло. Не иврит, но английский стал вторым языком, на котором он писал стихи и прозу, работал над переводом антологии русской поэзии совместно с крупнейшим английским поэтом, награжденным Королевской премией, — Джоном Хит-Стаббсом, успел перевести на английский много стихов: от од Ломоносова и басен Крылова до Анны Ахматовой, Мандельштама, Пастернака и Хлебникова.

Все это осталось в тех же его папках, которые теперь перекочевали в мой дом.

Он берег эти стихи со своим предисловием о каждом из поэтов, надеясь вернуться к ним и завершить задуманное.

Жизнь не оставила ему для этого времени…

Как бы сложился его путь, если бы он остался в Израиле?

Я часто думаю об этом.

Если бы…

Он уехал в Лондон работать над докторатом по английской литературе, посланный Бар-Иланским университетом после окончания факультета психологии и английской литературы. Тема была близка его душе: два крупнейших поэта ХХ века — Томас Стернз Элиот и Осип Мандельштам. Но на первый план выходит не работа над диссертацией, а творчество. Он готовит к выходу свою книгу стихов «Рыжие монеты». Она была издана в Лондоне. Его стихи на библейские темы с комментариями из мидрашей и других еврейских источников прекрасно сочетаются со стихами, возвращающими его к прошлому. Он пишет о себе: «Ходивший по скверам Москвы и холмам Иудеи».

Его переполняют впечатления от встречи с новым миром.

Таллин, Лондон и Москва,
И кружится голова,
Рижский воздух голубой
Над парижскою рекой.
И на вешних мостовых
Расцветает снежный стих,
И летит поверх разлук
Новым эхом светлый звук.

Книга получает восторженные отзывы английских литературоведов. Его стихи в переводе на английский и написанные на английском печатаются в лондонском «Литературном приложении The Times», литературных журналах Америки, Канады, Ирландии, Австралии. Рассказы, переводы английской поэзии и прозы, литературоведческие статьи звучат по «Би-Би-Си».

В международную антологию «Памяти Мандельштама» (Кембридж, 1981) входит его стихотворение «Напряженным стремительным лётом…»

И позже он не раз возвращался к образу поэта, его трагической судьбе. В поэме «Памяти Мандельштама» он сравнил поэта со щеглом, певчей птицей, пришедшей в мир, чтобы нести свою песню и рассеивать тьму.

Невзрачный щупленький щегол
Не умолкая пел
В тот самый час, когда кругом
Последний свет темнел.
.........................................
За голосом его пришла
Безмолвнейшая ночь,
И песне в каземате зла
Нельзя было помочь.

Он писал: «Поэт живет чувством, потом погудкой, или напевом, то есть какой-то внутренней мелодией, потом мгновенным озарением…»

Эта же мысль выражена в стихотворении «Нет выше чести частью быть земных звучаний…». И вновь, уже в другом стихотворении:

Дайте мне листок бумаги,
Нотный стан, перо и знаки,
Я такое вам скажу,
Вас болезнью заражу,
Жаркой злобой напитаю,
Яркий реквием сыграю,
Болью слова накажу
И бессмертье докажу.

Посвящая стихотворение памяти английского поэта Уильяма Б. Йейтса, он вновь говорит о музыке стиха, рожденной из напевов матери, песен пастуха и рыболова.

Почему он так часто возвращается памятью к тем, кто ушел? Вот, будто тяжелый вздох, об ушедшем поэте Илье Рубине: «И вскрыв позабытый конверт, узнаёшь, что остался / Набросок стиха и что стих никогда не настанет».

Это и о нем самом, моем брате…

Человек ушел, но от него должен остаться след на земле. Этим словом и начинается стихотворение «След остался ль от пальцев…». Я прочла его и почувствовала, какую оно несет грусть… Оно о девочке. Стихов она не писала. Просто жила на свете.

Я хотел бы спросить,
Не остался ли где-нибудь след
Ее узкой ступни,
Не осталась ли память
О походке ее или беге,
Об отдыхе тела
На траве у воды?
Утонула она, я узнал,
Прошлой осенью,
Ночью купаясь в холодной реке.

Свою вторую книгу, тоже изданную в Англии, Евгений назвал «Небом и землею». «Моя жизнь журчащим потоком стремится вперед», — этот эпиграф из песни Франца Шуберта «Поток» он предпослал стихотворению «Удержать колебанье листвы…», открывающему книгу.

В этих словах и осознание красоты жизни, и ее быстротечность.

Порой, наедине с собой, человек мысленно охватывает свой земной путь. Как пройти его, чтобы оставить свой след в этой быстротекущей жизни? Вот строка о бренности бытия: «Смотри, как свечка оплывает».

И уже в другом стихотворении:

                                                         ...всего
Один порыв — и пламя умирает
Бесповоротно.

И тут же:

Друг мой далекий, вспомни обо мне,
Когда меня не будет: для тебя,
Быть может, жил я и писал…

Читая его стихи и рассказы, понимаю, как рано в нем проявились те черты личности, которые впоследствии помогут выразить величие, глубину и красоту окружающего его мира. Он умел видеть, чувствовать и передавать нюансы увиденного.

Вот двое мальчишек возвращаются домой. Вечереет. Идет снег.

«Небо расслаивалось на светлые лепестки и спускалось на тротуар и на мостовую, немножко кружась в темпе музыки, которая начала раздаваться где-то неподалеку.

«Я сплю и вижу сон снега, — шепотом сказал себе Юра, потом попробовал другой вариант: — Снег спит и видит сон меня. Это ему понравилось, и он начал пробовать дальше: — Я и снег. Половина я, половина снег. Снег падает на меня — значит, я есть».

— Посмотри, только что там наверху все было белым, а сейчас стало черным!

— Что там смотреть, ты что, неба не видел?

— А оно каждый раз другое!

— Мм-мм, — с большим сомнением промычал Виллем…

— Вон там звезда, голубая в черном, — показал ему Юра и уже подходя к фонарному столбу, на углу Пикк рядом с Надвратной башней, пробормотал: «Звезда светит на меня, значит, я есть».

Это Таллин. Я узнаю названия улиц. И мальчик Виллем — школьный товарищ. Он «оттачивал» эстонский язык моего брата.

Я родился, спелёнат двойными эстонскими гласными,
Убаюканный морем, я видел во сне острова
И проливы, я думать учился согласно
Направлению ветра во времени года…
……………………………..................………………..…….
Я гонял по вечернему городу финские сани,
Моей детской подругой была прибалтийка-зима.

Он медленно приближается к своим следующим двум стихотворным сборникам, затрагивающим тему пространства и времени. Мистические мотивы явственно соединяются с поэтическим видением земли, желанием понять цель мироздания и найти следы божественного в нем.

Помнишь ли грибно-ягодный лес,
Резкий ветер ноябрьский морской,
Холодок прибалтийских небес
Иногда ощущаешь с тоской,
Полной радости? Майскую трель
Птицы слышишь ли? Там, за спиной,
Место числится, как колыбель, —
Часть пространства, кусочек земной.

«Звучание большой русской поэзии прошлого в уникально оригинальном голосе». Так отозвался оксфордский профессор сэр Дмитрий Оболенский на его третью книгу стихов «В протяженности времени», где стихи идут с параллельным переводом на английский.

Призвание… Счастье это или боль? Наверное, и то и другое.

                                        ...как птичьи трели,
Как поворот летящего крыла,
Я делал то, ради чего родился.

Быть может, строки эти написались в часы раздумий о своем пути. Думаю, его угнетала мысль о незащищенной диссертации. Она была почти готова, оставалась только техническая, завершающая часть. Но ко времени защиты он не успел, лишив себя профессорского звания и собственной кафедры в Бар-Иланском университете. Это осложнило его дальнейшую жизнь и не раз случались минуты, когда он, словно оправдываясь перед собой, говорил: «Я делал то, ради чего родился…»

На обложке его последней, четвертой книги стихов «За пределами» профессор Лондонского университета Дональд Рейфилд пишет: «Я впервые прочитал его стихи тридцать лет тому назад и был поражен, что такой большой талант занимается исследованием другого таланта».

Он любил Лондон и не был готов расстаться с ним. Какое-то время его поддерживала стипендия от Лондонского университета, где он преподавал английскую и русскую литературу, а также сравнительное литературоведение. Он, вспоминая эти годы в интервью с израильским писателем и журналистом Хаимом Венгером, рассказывал о крупнейших английских поэтах, которым приходилось искать подработки, чтобы оставаться поэтом.

Порой он наезжал в Израиль. Об одном таком приезде напоминает стихотворение, посвященное мне и сестре. Стоял ненастный день иерусалимской осени. На улицу невозможно было выйти. Казалось, ветер унесет тебя как дерево, вырванное с корнем. Небо грохотало. На душе было нелегко: хотелось, чтобы брат был рядом, чтобы он, наконец, обрел дом, семью… А он опять уезжал.

Друг ждал его в машине рядом с подъездом. Я спустилась проводить брата. Потом он прислал это стихотворение:

Как ты стоишь
                      на холодном ветру у подъезда,
Струи дождя
                      застилают машины стекло,
Как ты стояла,
                      убравшись фатою, невеста,
Милые сестры мои,
                      сколько же лет протекло!
Как ты стоишь на ветру
                      с растревоженным взглядом,
Жизни и вечности
                      смертные длятся бои.
Кто из ушедших
                      незримо стоит с тобой рядом,
Женщины, матери, девочки,
                                              сестры мои!

На этот раз стоял теплый летний вечер. Вот он уходит от меня.

Останавливается рядом с дверью. Говорит, что очень устал: все последние дни работал над своим романом перед отправкой в Лондон литературному агенту. Чуть прихрамывая, спускается по лестнице. Болит колено. Предстоит операция. Я смотрю ему вслед.

И ничто в моей душе не подсказало, что это последняя наша встреча.

Никогда я не была так близка к нему, как сейчас, когда возвращаюсь к его стихам, написанным давно и совсем недавно…

Никогда он не был так недосягаемо далек.

Но еще одно воспоминание. Перелистывая старые израильские журналы, я наткнулась на строки, которые он написал в 21 год.

Они поразили меня. В них было что-то пророческое…

Как ветер судьбы,
                  на свои возвратившийся круги,
Я не связан ничем на земле,
                  и пусты,
                         бесконечно пусты мои руки.
Как я нищим пришел в этот мир,
                  так уйду от него
                         над недобрым ноябрьским рассветом,
Никому — лишь себе задолжав,
                  ничего не купив — не продав,
                                                но оставшись поэтом…

Иерусалим, октябрь 2019

Добавьте Ваш комментарий

* Обязательно заполнить.
Текст сообщения не должен превышать 5000 знаков